parallax background

Все окна на юг

Эзоп & Ксанф
Эзоп & Ксанф
09.06.2018
пьеса «Осторожно, Кюльминяйнен» - автор Александр Дюрис
Осторожно: Кюльминяйнен!
19.09.2018
Н

иколай Бердяев утверждал, что в начале 20-го века в России был явлен ренессанс – возрождение. Но ренессанс явлен был и в СССР – в 1950-1970-хх. Время в эти десятилетия как будто остановилось, но при этом повысились напряжение, динамика культурной жизни; человек мог вновь обратиться к самому себе, погрузиться в свой внутренний мир.

В 1980-е страна стала меняться. Поменялось и соотношение внутреннего и внешнего в человеке. Однако на излете известной эпохи героине удаются путешествия внутри себя, которые и являются, на самом деле, основным содержанием повести «Все окна на юг». Природа девочки-подростка, ее внутренний мир оказывается богаче тех социальных вызовов, которые существуют в мире взрослых. Может быть, еще и потому, что мир подростков – это всегда другой мир. Вот почему повесть немного о большем, чем о 1980-х.



«Все окна на юг»

повесть

Она жила неподалеку от нас, всего в двух остановках, на последнем этаже шестиэтажного дома, круто вздымавшегося над стоявшими напротив, через переулок, домами. Крыши, стены, окна, трубы, антенны и провода – все было нагромождено, переплетено и открыто для моих любопытных глаз. В ясные дни солнце мощно било в распахнутые окна: летом в комнате трудно было найти место, где можно было спрятаться от нестерпимого света.

Наташе было около тридцати лет. Как и мы, она жила в коммуналке. Высоченный, на полстены стеллаж, когда-то сколоченный отцом Наташи, был заставлен журналами, книгами и альбомами. В дальнем углу комнаты стояла Обнаженная – мраморная статуя женщины. У окна стояло бюро и, в одном из его отделений, хранилась шкатулка с секретным замком, с которой я играла в каждый свой приход, одуревая и от самой шкатулки и от тех «сокровищ», которыми она была набита.

Еще в первое время нашего знакомства Наташа могла вдруг принести мне набор красок или детскую книжку. Разбирая мои рисунки, она просила меня нарисовать и ей что-нибудь. К моим художествам Наташа относилась серьезно, и некоторые из моих рисунков, особо ей понравившиеся, развешивала у себя в комнате.

Прошел один учебный год, другой и третий, и, наконец, наступило то самое лето, какое-то особенное. Неожиданно безумные солнечные дни, восторженные грозовые бури, густые и добрые дожди, омывавшие асфальт и пыльную листву деревьев – все это наполняло меня радостью и напряжением. Наташа, случалось, звонила мне – я выбегала на улицу ее встречать, и мы отправлялись вместе с нею в сторону Фонтанки, Цирка, к Инженерному замку.

Однажды, вечером, мы шли с папой к площади Радищева, в сторону Преображенского собора. И здесь вдруг встретились с Наташей. И теперь, втроем, мы пошли по улице Пестеля, и опять к Фонтанке. Помню тенистые аллеи в Летнем саду, густой неподвижный воздух, с трудом остывающий после полуденного зноя, неспешные посиделки на скамьях. И помню, как в этой вечерней, густой полудрёме о чем-то говорили Наташа и папа. Потом они вдруг рассмеялись, и папа рассказал нам, как в детстве он бодался с козленком.

- И кто победил? – спросила Наташа.
- Ничья! – ответил папа. – Козленок оказался упрямый…
Дома я рассказала про козленка маме. Она улыбнулась:
- Он не только с ним бодался!

Истории с козленком я очень смеялась. Несколько дней кряду я была захвачена картинкой, которую так живо нарисовал папа. И вдруг я ясно увидела, остро осознала тот факт, что он не всегда был таким большим, таким взрослым, каким я его знала. А что тут удивительного? Ведь до сих пор я не видела ни одного мертвого человека – люди умирали и рождались только в книгах, которые я читала, на экранах кино и телевизора. Не потому ли окружающие меня взрослые казались мне людьми нерожденными, то есть, людьми, которые существовали всегда? Такими же нерожденными для меня были и мои родители, и Наташа. А еще они всегда были великанами по сравнению со мной: ведь когда-то я, кроха, путалась у них под ногами, теперь же немного не доставала им до головы, но продолжала расти дальше, смутно отмечая про себя этот свой рост. То есть, росла, а, значит, и менялась я одна, они же всегда в моем сознании бы¬ли и оставались какими-то постоянными, неизменными. И вот теперь…

Козленок папы «стукнул» и меня по голове и всякие разные картинки запрыгали у меня перед глазами. Я увидела вдруг своих родителей малышами в детском саду, и потом подростками – в школе. Это было настолько захватывающе и неожиданно, что не было сил оторваться от вставших перед моими глазами образами. Даже мама, удивленно спросив меня, что со мной случилось, что это я так на нее уставилась, не смогла вывести меня из того странного состояния, в котором я пребывала. На следующий день я долго рассматривала семейные, школьные и детсадовские фотографии. Потом встала перед зеркалом и увидела, какой я буду, когда вырасту. И показала своему отражению язык!..

С этого времени я стала внимательней смотреть на людей, вглядываться в их лица, глаза. Случайных прохожих мне иногда удавалось обращать в детей, точнее, проецировать их лица в детскость. Также и в лицах окружающих меня сверстников и малышей можно было подсмотреть ожидающую их зрелость и старость. А еще скоро, приглядываясь к людям, я заметила вдруг, как много вокруг людей с одинаковыми, усредненными лицами. Из-за этой одинаковости я увидела, насколько безразлично, женщине или мужчине будет принадлежать то или иное лицо, то есть, теперь я научилась видеть в женщине мужчину и, наоборот, в мужчине – женщину. И еще: вглядываясь в окружающих меня людей, я вдруг поймала себя на том, что каким-то непонятным мне образом преображаю их: человека незаметного, тусклого я вдруг умела увидеть светлым, красивым, внутренне мне крайне симпатичным. И, наоборот, человека ясного, интересного, я умела «погасить», как будто накидывала на него некое невидимое покрывало. Разгадка этих преображений была простая: я вкладывала как будто в одного и того же человека некоего другого, невидимого, и этот другой, невидимка, в зависимости от качества, которым я его наделяла, или безобразил человека, или же, наоборот, умягчал, утоньшал его, словно каким-то невидимым лучом освещал его изнутри.

Отпуска у родителей не совпадали, и получилось так, что мама поехала на юг одна, оставив меня на попечение папы.

Мы ходили к Наташе в гости. У нее было много друзей, и поэтому дома у нее почти всегда было живо, весело, шумно. Иногда Наташа приходила к нам. Если ей случалось засидеться у нас допоздна, папа шел провожать ее домой. Оставаясь одна, я вслушивалась, ждала, когда же стукнет входная дверь, и незаметно засыпала, так и не дождавшись его возвращения.

Потом из отпуска вернулась мама…

Летом я много читала. Но я и всегда много читала, и не только дома, но и в школе, на уроках. Брала книги в библиотеке и у Наташи. И, разумеется, давным-давно мною было прочитано все интересное, что я могла найти в книгах родителей. Однако этой осенью я обнаружила у папы книги, которые никогда раньше у него не видела. Я раскрывала их наугад, просматривала по нескольку страниц, и почти сразу поняла, что папа, по доброй воле, никогда бы не дал мне их прочитать – их явно от меня припрятывали. О некоторых из этих книг или об их авторах я уже слышала от папы и от его друзей. Здесь были романы Набокова, «Воспоминания» Надежды Мандельштам, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Архипелаг ГУЛаг», и другие.

Найденные книги я читала тайком от родителей, но не все: только те, которые были мне интересны. И однажды вдруг обнаружила, что из стопки какие-то книги пропали, зато появилась новые. Читать поэтому я старалась как можно быстрей, так как не могла угадать, какие из книг папа приговорил к исчезновению.

В том, что я нашла у папы такие книги, ничего для меня неожиданного не было. В моей памяти жили разные встречавшиеся мне друзья папы, в разные годы, их разговоры и споры. Только раньше отношение к виденному и слышанному было поверхностным, детским, наивным. Теперь же вспоминалось многое, урывками схваченное, пусть и непонятое тогда, и это многое оформлялось, связывалось, выстраивалось в некую единую, поддающуюся осмыслению цепь.

Я знала, например, что родители Наташи несколько лет назад уехали в Соединенные Штаты. И я знала, что и Наташа собиралась уехать с ними, но в последний момент, за несколько дней до отъезда, вдруг решила остаться. До сих пор посмеивались над нею некоторые ее друзья, но Наташа спокойно отшучивалась в ответ. Наташу не понимали, а сама она никому не объясняла мотивов своего поступка, крепко замкнув от других эту тему на замок.

В общем же, получалось так, что, совсем не нарочно, а просто своим поведением, мышлением, образом жизни, окружающие меня взрослые ориентировали и меня на те же ценности, которые питали их самих и которые составляли смысл их жизни. Но проникало это в меня только до какой-то степени. Поэтому глупо было бы утверждать, будто я взяла из обнаруженных мною книг все то же самое, что находили для себя в них папа и его друзья. Коммунизм и не коммунизм, свобода и рабство, власть и несправедливость – все эти и другие дорогие и близкие им категории, были многосложны для меня, непонятны, мало что говорили моему сознанию и сердцу. К тому же, они входили в противоречие с той реальностью, в которой я жила, потому что для меня в моей жизни были свои свободы и несвободы, правды и неправды, справедливости и несправедливости – они были осязаемы, я знала, я чувствовала их, я жила ими…

А потом я обнаружила у Наташи еще одну книгу, она лежала на одной из полок стеллажа, небрежно придавленная сверху кипой отпечатанных на машинке листов. Это был роман Оруэлла «1984». Листая страницы, я наткнулась вдруг на любовную сцену и утащила книгу с собой. В тот же день, забившись в угол дивана, я дочитала этот роман до конца. Жуть! Где ты, нечистая сила из сказок, которой я была напугана в детстве? Крысы – голодные, хищные – стояли передо мной! Это был, можно сказать, новый, доселе мне неизвестный уровень страха. И ночью я вдруг вынырнула из какого-то жуткого кошмара – проснулась. Я вскочила, включила верхний свет в комнате и уставилась на родителей, лежащих под одеялом. Мама зашевелилась, подняла голову, увидела меня и вдруг вздрогнула, схватила часы, уставилась на них слипающимися глазами и, тут же расслабившись и уронив голову на подушку, сонным голосом сказала:

- Ты чего? Иди спать…

Но я еще долго не могла сомкнуть глаз, и, только услышав, что проснулась и прошла по коридору соседка, мгновенно провалилась в глубокий, непроницаемый сон…

Как оказалось потом, чтение этих книг оставило в моем сознании тяжелый след. И началось все с каких-то пустяков. Просто однажды, например, я вдруг заметила, что мне тяжело носить себя. То есть, я увидела вдруг, как тяжело мне вынимать свое тело утром из постели, мыть его, одевать, передвигать по квартире, по улице, в школе. Я с удивлением наблюдала за своим телом, за этой его тяжестью, открывала его для себя как будто впервые.

Я вставала перед зеркалом, изучала свои глаза, брови, нос и рот. Моя голова, грудь и живот, мои руки и ноги, их переходы из одного в другое удивляли меня. Я подносила ладони к глазам, но, чем дольше разглядывала их, чем дольше вглядывалась в каждую извилину, в каждую клеточку, тем более я ничего не понимала: сознание отказывало мне, отключалось, и я оставалась одна в пустоте, в бессмыслице. Тогда я начинала вдруг искать то место в моем теле, которое во мне думало. Нет, определенно, это место было в голове, наверху, где-то рядом с глазами – я его точно определила, потому что не раз в своих поисках пыталась думать животом, грудью, ногами, руками, кончиками пальцев – не получалось.

Возникали вопросы: неожиданные, внешне как будто никак не связанные с моими ощущениями, настроениями, переживаниями. Я вспоминала, что совсем недавно, в скучные урочные часы любила разглядывать школьный атлас: карту мира, карту СССР. Склонившись над картой, мысленно присоединяла к своей стране другие государства. То есть, сначала я объединяла в один союз только социалистические страны и, помню, какой восторг испытывала я, соединившись с Китаем – как нас сразу становилось много, какая сила, какая мощь стояла за нами! Потом присоединяла другие, несоциалистические, но пограничные с СССР государства, а еще потом, одним махом, присоединяла и все остальные страны континента и, выйдя таким образом к границам морей и океанов, мысленно окрашивала всю Евразию в ровный красный цвет. Но мое воображение работало и дальше! Во мне все пело и ликовало, я как будто парила над миром, над Землей, испытывая невыразимый восторг от складывающейся подо мной, внизу, картины единства, гармонии, силы.

Но только теперь, прочитав найденные у папы книги, я стала вдруг по-настоящему, серьезно задумываться о том, где, собственно, я живу? Я стала думать о том, почему я родилась именно в СССР, а не в Америке, Европе, Японии или еще где-нибудь?.. В Африке, например! И уже скоро за вопросом «где» последовал вопрос «когда»? То есть, я спрашивала себя, почему я родилась сейчас, почему не сразу в коммунизме? Или, почему, например, я не родилась в прошлом?

Пытаясь найти ответы на эти вопросы, я осознала вдруг, остро прочувствовала пространство и время, их реальность. И, в то же время, мое восприятие места и времени не было постоянным. Были просто вспышки-минуты, когда я наблюдала как будто со стороны и себя, и свое тело, и дом, в котором я жила, и город, по улицам которого я ходила, и людей, среди которых родилась. И почему-то все это было не то чтобы несправедливо, а очень странно: без моего выбора, без моего согласия? Я чувствовала себя точкой, крохотной частицей, сдавленной непонятными силами. Но смысл уловить не могла.

Ко всему прочему, не проходил и мой страх перед крысами. Более того, где-то в глубине меня, в каких-то тайниках он развился еще пуще. Крысы мерещились мне повсюду, в каждом углу. Неслышные, они таились у меня под диваном. Я всегда помнила о них: садясь, например, на тот же диван, я обязательно подбирала под себя ноги, чтобы, не дай бог, они не схватили меня за них. Ночью, когда все укладывались спать, крыс становилось еще больше: мне чудилось, что они хозяйничают и в черном коридоре квартиры, и на кухне, и в туалете; я знала, что они караулят меня за дверью в коридоре, и боялась туда выходить.

Я видела однажды, как мальчишки обломками кирпичей кидали в крысу, убивали ее, загнанную в тупик. Я помнила, как визжала она и прыгала на стену, пытаясь найти выход, выпрыгнуть из ловушки. И я помнила, что при этом я испытывала и страх, и жалость, и отвращение. Но страх этот был иным – крысы, проникшие в мое сознание, были куда страшнее, потому что были крысами другими! Потому что эти, другие крысы, знали мои мысли, мой ужас, мою беспомощность – они разумно реагировали на состояние моего сознания. Я знала, например, что они ждут какой-то точки в моем состоянии, когда я совсем изнемогу, совсем замру, оцепенею, чтобы наброситься на меня, растерзать. И чем больше я их боялась, чем больше боялась в себе этой точки, тем более зловещим, страшным, невыносимым становилось это их ожидание.

Своими переживаниями я поделилась с Наташей.

- Надо открыть дверь, – сказала она.
Я не поняла:
- Какую дверь?
- Бумажную! – все так же невозмутимо ответила Наташа. – Надо разорвать ее в клочки. Сложи свои страхи в бумажную комнату, потом рви ее и топай в любую сторону, куда хочешь! «Сказку о царе Салтане» знаешь?

Мать с младенцем спасена;
Землю чувствует она.
Но из бочки кто их вынет?
Бог неужто их покинет?
Сын на ножки поднялся,
В дно головкой уперся,
Понатужился немножко:
«Как бы здесь на двор окошко
Нам проделать?» – молвил он,
ВЫШИБ ДНО И ВЫШЕЛ ВОН.

Наташа была в веселом настроении. Я понимала, что она говорит глупости, что она или не понимает меня, или не хочет понять. И я ушла от нее, сожалея, что так легкомысленно ей доверилась. Однако образ бумажной комнаты, нарисованный ею, вдруг увлек меня. Это было интересно. Интересно было угадать, что же скрывается за ее стенами? Я пыталась представить себе тот самый сказочный остров в море-Окияне, который открылся глазам вышедшего из бочки царевича. На этом острове, конечно же, ждал меня сказочный принц. И я разрушала злые чары, расколдовывала его, после чего у нас была любовь и свадьба…

Да, я была уже взрослой девицей. Ну, и что? Я всегда умела жить в сказках – в своем сердце, в своем воображении. Только там, в этих бездонных сказочных пространствах, в этих необыкновенных, вздымающих дух мирах, я жила настоящей, никому не ведомой, жизнью. Когда-то давно, совсем маленькая, я часто видела себя сказочной принцессой. Но это было давно. С тех пор в моем волшебном мире многое поменялось. Ровный мир сказки был потрясен новыми видениями и фантазиями, которые приходили ко мне с возрастом. Теперь в этот сказочный мир пришли ураганные скорости, его потрясали яростные битвы, участницей которых я была. Я видела себя женщиной-воином, скачущей на богатырском коне; я видела себя под городскими стенами, бьющуюся мечом в окружении вражеских ратей, впереди своих воинов; видела себя с развевающимся знаменем в руках, увлекающей за собою солдат на штурм вражеских крепостей. Но я не всегда была одна в этих сражениях. Как часто в последние минуты смертельной битвы приходил мне на подмогу мой возлюбленный, принц, воин. А сколько раз, в минуты опасности, я сама приходила к нему на помощь! И множество раз мы погибали с ним в бою, отбиваясь от окруживших нас врагов. Но мы воскресали вновь и вновь: ни любви, ни подвигам нашим не было конца…

В этот вечер, вернувшись домой от Наташи, я опять и с новой силой предалась своим грезам. Я опять видела своего принца – он ждал меня за пределами бумажных стен. Кончилось же все тем, что, в очередной раз пронзая своим воображением бумажную стену, мое сознание вдруг вышло в новое, неведомое мне пространство – в невероятную синь, с торжественными, беззвучными вихрями вспыхивающих золотом искр. Потом я уснула (или мне это уже снилось?), а проснулась я утром с таким чувством, словно в моей жизни случилось какое-то необыкновенное, невозможно сказочное событие…

А потом наступила весна. Брызнуло горячим солнце и вокруг грязных сугробов растеклись лужи. Весенний ветер разгулялся по городу. Запахло влагой, свежестью. Я жадно вдыхала в себя эту свежесть.

Помню, в один из этих весенних дней, придя после уроков к Наташе, я застала у нее папу.

- Ты что же это – уроки прогуливаешь? – спросил он.
Я сказала, что уроки у меня уже закончились.
- Да? – папа удивился и взглянул на часы.

Я тоже была удивлена: ведь в это самое время папа должен был быть на работе. Скоро папа ушел, сказав мне на прощание, чтобы я не слишком задерживалась. Наташа вышла вместе с ним на лестницу…

Когда я училась во втором классе, с подсказки моей классной руководительницы, мама отвела меня к невропатологу.
- Да, есть повышенная возбудимость, – сказала врач маме. – Приводите девочку. Раз в год. Будем наблюдать за ней… – она сделала в моей карточке какую-то запись.
С тех пор визиты к врачу стали обязательными, ежегодными.

Осенью, когда я училась уже в восьмом классе, мама опять повела меня в поликлинику, к невропатологу. Итог этого визита был неожиданным и для мамы, и для меня.
- Логоневроз? – переспросила мама. – А что это такое?
- Легкое заикание. Ничего особенного, – сказала врач. – Возможно, я ошибаюсь. Пусть логопед сам ее послушает. Я выпишу направление…

Вот это да! Никогда и никто до сих пор не говорил мне, что я заикаюсь, и никогда моя речь не доставляла мне каких-либо трудностей и неудобств.

Но я, наверное, очень удивилась и очень серьезно об этом задумалась, потому что уже на следующий день я вдруг вспомнила! Да, я вспомнила, что когда-то, еще в дошкольные годы, в моей жизни был короткий промежуток времени, когда я заикалась. То есть, может быть, я и не заикалась, но было нечто, очень на заикание похожее – какие-то сбои в моей речи. Иначе говоря, на меня вдруг находили какие-то вспышки-минуты, когда я с изумлением обнаруживала, что лишь с большим трудом могу совместить тот или иной наблюдаемый мною объект с тем словом, которым он обозначался. В такие минуты мне казалось вдруг странным, удивительным, что дом, например, называется домом, хлеб – хлебом, флаг – флагом, и так далее. От этой странности во мне словно что-то заклинивало: я запиналась на каком-нибудь слове и умолкала, потому что не могла вдруг построить из бессмысленной насыпи букв нужные мне слова. То есть, говоря сегодняшним языком, еще тогда, давным-давно, я узнала вдруг бессмысленность слов, или, точнее, их искусственную привязанность к предметам, которые, как их не называй и не переименовывай, нисколько от этого не менялись и не исчезали – всегда оставались собою, каждый на своем месте. Потом, как-то незаметно, уж и не знаю как, все прошло. Все прошло и позабылось. Вот – до сегодняшнего дня. Может быть, невропатолог права? Может быть, я и вправду заикаюсь? Но тогда, наверное, я заикаюсь с тех давних, дошкольных времен?

Это было даже здорово, что я все это вспомнила! Опять, но уже с новой силой я вернулась в этот странный, условный мир слов. Мне нравилось теперь на уроках представлять себя иностранкой, ни черта не смыслящей по-русски, это было так интересно – при таком переключении сознания я наблюдала за всем происходящим в классе с какого-то иного, необычного уровня. Или, например, мысленно я играла словами, заменяя известные слова новоизобретенными. Например, преподаватель физики кричала на меня: «Куис ману потам!» Или: «Хево лата, бибо сум?!» На что я отвечала: «Арза дрын!», что в переводе означало: «Сейчас как вдарю!»

Однажды за ужином я продемонстрировала родителям свои новые способности. Мама спросила меня, не подложить ли мне еще картошки?

- Арза дрын! – неожиданно выпалила я и прикрыла тарелку руками, на тот случай, если она меня не поймет.
Папа сказал:
- Это что-то новое…
Я и ему сказала «Арза дрын!». Это было здорово: можно было наговорить всяких гадостей и глупостей, не боясь быть наказанной.

После ужина папа пересел на диван и взял в руки газету. Мама опять меня о чем-то спросила, на что я опять сказала: «Арза дрын!» Папа поднял на меня глаза и вдруг сказал:
- Геминатус флукштук? Симба поланатер?
Изумленная, я вытаращилась на папу, потом сказала:
- Фурато-ор!

Папа скромно опустил глаза, как бы считая себя недостойным той высокой оценки, которой я его удостоила. Я пересела на диван к папе и прижалась к нему:
- Скус?
А папа вдруг надменно на меня посмотрел и сказал:
- Арза дрын!
Я возмутилась:
- Нет, это я арза дрын!
- Я! – папа вовсе не собирался мне уступать.
Я обиженно заканючила:
- Ну, папа, так нечестно!
Мама собирала на столе посуду и качала головой, слушая наш разговор:
- Вот придурки-то! Вот придурки…
Папа фыркнул в ее сторону:
- Фра, квасида!
- Сам дурак! – сердито ответила мама и вдруг улыбнулась.

Анатолий Михайлович, логопед, к которому мы с мамой явились по направлению, серьезно отнесся к моему «заиканию», задавал мне вопросы, дал прочитать какой-то текст, после чего сообщил нам с мамой, по каким дням мне следует приходить к нему на занятия. Он также рассказал нам, как и в какой последовательности будет проходить лечение: кроме специальных упражнений, меня ожидали сеансы гипноза, а завершить курс лечения должны были три дня молчания. Жаль, конечно, что только три дня – я могла бы помолчать и дольше, тем более, что на это время нас должны были освободить от уроков в школе.

Занятия проводились раз в неделю, в поликлинике для взрослых, находившейся по соседству с детской поликлиникой. В нашей группе, вместе со мною, было семь человек: три девчонки и четыре парня. Самый младший в группе учился в четвертом классе, а самому старшему было лет двадцать, но он и заикался больше всех других – чуть ли не каждое слово давалось ему с невероятным трудом.

После каждого занятия мы спускались в подвал, где были оборудованы насколько кабинетов и среди них один – наш. Пожилой доктор в белом халате ждал, когда мы займем привычные места на кожаных кушетках, потом запускал метроном и, мерно вышагивая по кабинету, тихим голосом начинал нам нечто внушать. В первый раз мы очень смеялись над одним мальчишкой, заснувшим на своей кушетке, но доктор объяснил нам, что смеяться нечего, и что будет лучше, если и мы все будем спать во время сеанса. А так как доктор внушал нам очень скучные мысли, то после этого случая мы все, следуя его совету, дружно засыпали под мерный стук метронома.

По правде говоря, на занятиях я чувствовала себя неловко. Мне все казалось, что я попала к Анатолию Михайловичу по какому-то недоразумению, по недосмотру, и это мое представление подкреплялось еще и тем, что он занимался больше с другими, чем со мной.

Толе было примерно лет тридцать. У него было чистое красивое лицо, и глаза у него были внимательные и глубокие, почти черные. Но главное, что привлекало меня к нему, заключалось в том, что он весь излучал удивительное тепло, мужскую добрую силу. Я, вообще-то, избегала смотреть прямо в глаза Толе, когда он обращался ко мне, но зато я не спускала с не¬го глаз, пока он занимался с другими. Толя нравился мне, даже слишком нравился. В его присутствии меня охватывало новое, зажигающее неизвестным, волнение.

Однажды Толя пришел не один, со своей девушкой – она ждала его в коридоре, пока он проводил с нами занятие. И я впервые испытала чувство досады, утраты. Ревность…

В декабре, как обычно, навалило снегу. С папой стало твориться что-то непонятное: без каких-либо видимых причин он стал вдруг раздражительным, неразговорчивым. Маме, разумеется, все это очень не нравилось, она все допытывалась у него, не случились ли у него неприятности на работе, и что вообще с ним такое происходит? Папа или отмалчивался, или раздраженно обрывал ее расспросы. Мама этого снести не могла. В результате они вполне заурядно поскандалили, после чего мама, озлившись, стала громко хлопать дверьми, греметь посудой, или усиленно делать вид, что читает книгу – при этом строила такую физиономию, что не подступись. Папа иногда подходил ко мне, якобы для того, чтобы проверить, как я готовлюсь к урокам, но, задав несколько дежурных вопросов о моих занятиях, усаживался на моем диванчике и сидел так довольно долго и молча, забывая, по-видимому, и о моем присутствии…

Однажды, придя к Наташе, я опять застала у нее папу. По-моему, в этот раз, перед моим приходом, у них что-то произошло: папа ушел хмурый. Наташа была неразговорчива и сосредоточенно копалась в своих корзинках с нитками и шнурочками.

Через несколько дней я опять отправилась к ней.

Дверь долго не открывали. Я позвонила еще. Мне открыла соседка. Я подошла к Наташиной комнате, услышала голос папы, толкнула дверь.

Папа стоял перед Наташей и раздраженно, зло за что-то отчитывал ее, ругал. Наташа сидела в кресле и смотрела куда-то в сторону. Словно от толчка, она вскинула голову и посмотрела на меня. Папа, вслед за ее взглядом, резко повернулся и уставился на меня:

- Что тебе здесь надо? Ты зачем сюда пришла? – Пошел мне навстречу: – Я запрещаю тебе сюда ходить! Запрещаю!.. – Он с силой толкнул меня – я отлетела к дверям и, стукнувшись о косяк спиной, сползла на пол.
- Что ты делаешь? Перестань сейчас же!..

Я видела, как Наташа вскочила и метнулась к папе. Я видела, как испугался вдруг папа, как изменился он в лице и бросился меня поднимать. А больше я ничего не видела: вырвавшись из его рук, я выскочила на лестницу и, не разбирая от слез ступенек, помчалась вниз, скорей на улицу, скорей куда-нибудь прочь. Я слышала, что Наташа звала меня и, кажется, бежала за мною вслед, но ей все равно было бы меня не догнать.

Потом я шла куда-то по улице. «Что, получил? Получи-ил!» – зло, почти не разбирая дороги из-за слез, бормотала я и с яростью кусала губы. Упиваясь ненавистью к отцу, я лихорадочно выдумывала, как бы ему отомстить. Раз он так на меня кричал и ударил, я его тоже прощать не буду. Пусть знает!.. Я вдруг поняла, что домой не вернусь, и от этой мысли вновь горячо хлынули слезы. Я даже зашвырнула в какой-то сугроб ключи, чтобы уж точно не возвращаться.

Я долго ходила по улицам. Переживания мои понемногу утихли, утихла и нервная дрожь. Наверное, было уже поздно, очень поздно: людей на улице становилось все меньше, лишь редкие фигуры маячили впереди меня, и случалось так, что на улице я оставалась совсем одна. Иногда я заходила в какую-нибудь парадную, где долго отогревалась, прижимаясь к батарее. Я заметила, наконец, что, собираясь вначале как можно дальше уйти от дома, на самом деле лишь описываю большие круги вокруг него. Идти-то мне, в общем, было некуда. Но, при одной только мысли о доме, во мне тут же возникало чувство беспокойства, страха – что-то там сейчас делается! Впрочем, одновременно с этим чувством я наслаждалась и своей независимостью, правом ходить ночью по городу, которое я заслужила, как я считала, из-за дикого поступка папы. Все реже и реже заскакивала я в безлюдные парадные, но совсем не потому, что стала вдруг бояться этой их безлюдности, пустоты. Просто ночной зимний город стал вдруг открываться мне своей невиданной, сказочной красотой.

Я вывернула с Моховой на улицу Пестеля. Ветра не было. Сверху, из черной бездны, в освещенное бело-голубыми фонарями пространство улицы медленно, крупными хлопьями, падал снег. По улице еще иногда проезжала какая-нибудь легковушка, но тротуары были чисты, или почти чисты – лишь изредка чья-нибудь цепочка следов рассекала снежный покров. Я была зачарована этим открывшимся мне снежным и чистым ночным миром уснувшего города. Никогда раньше ничего подобного я не видела и не знала, чтобы вот пустынно, таинственно, без людей.

Я вышла на Фонтанку и остановилась. Темной, едва различимой громадой вздымался напротив Инженерный замок, окруженный черно-снежными, таинственно застывшими деревьями. Такие же деревья были и в Летнем саду и угадывались, сквозь снежную муть, в дали Михайловского сада. Хотелось подойти ближе, войти в эту таинственность, красоту, сказку, но, стоило приблизиться к ней, и все это куда-то пропадало, или, точнее, не пропадало, а каким-то неуловимым образом менялось, переходило в иное настроение. А та самая сказка, таинственность, которую я пыталась настичь, оказывалась вдруг за моей спиной, на том самом месте, где я только что была.

Скоро я опять жутко замерзла, хотя на улице было уже не так холодно, как раньше. Я уже поняла, что эта моя прогулка не может продолжаться бесконечно. Осторожно, с нарастающим чувством тревоги и страха, подходила к дому. Изо всех сил я накачивала себя всякими разными спасительными мыслями. Конечно, думала я, папа теперь должен чувствовать себя передо мной виноватым. А, раз он мне должен, я ему ничего не обязана. И, если я сейчас приду, то он мне ни слова не скажет, пусть только попробует мне что-нибудь сказать или упрекнуть меня!

Так как своих ключей у меня больше не было, я позвонила. Дверь открыла соседка.

- Ну, пропащая душа, мать с отцом тебя обыскались! – сказала она мне. – В милицию звонили…

Родителей дома не было. Я быстро разделась и спряталась под одеяло, содрогаясь при мысли о том кошмаре, который начнется с их возвращением. Но то, что случилось потом, превзошло все мои ожидания.

Вместе со стуком входной двери я услышала мамин голос – Татьяна ей что-то ответила, и сразу почти дверь в комнату резко распахнулась и, со снежинками на шапке и воротнике, в распахнутом пальто, с разгоряченным лицом и прерывисто дыша, вошла мама. При виде ее мне стало совсем нехорошо. Натягивая на себя одеяло, я забилась в угол дивана и подобрала колени к груди.

- Где ты шлялась?! – с размаху она влепила мне пощечину. Второй удар пришелся на подставленную руку и одеяло, и мама, рассвирепев от этого еще более, попыталась сначала сорвать его с меня, а, когда это у нее не получилось, стала хлестать меня через одеяло: – Не думаешь о матери? Не думаешь?! Вот тебе! Вот!..
- Пошла вон! – вдруг дико завопила я, сбросила с себя одеяло и соскочила с дивана на пол. Я схватила со стола первое, что попалось под руку, и швырнула на пол, потом еще что-то разбила.
И мама вдруг как-то разом угасла, застыла.
- Хорошо, я уйду, – вдруг спокойно сказала она и тихо вышла, и закрыла за собою дверь.

Обычно по утрам меня будила мама. Однако на следующее утро разбудил папа.

С этого дня у нас в доме все пошло кувырком. Теперь, по утрам, мы завтракали вместе с папой. Мама завтракала отдельно – демонстративно садилась в угол за маленьким столиком. Папа старался на нее не смотреть, молча жевал, хмуро уткнувшись в тарелку.

Я поняла, наконец, какие именно отношения связывали папу и Наташу. Я поняла также, что, каким-то образом, узнала об этом и мама. И я теперь много думала о маме и папе, потом о папе и Наташе, потом о себе, или обо всех сразу. День проходил за днем, и однажды я пришла к Наташе.

В ее комнате было непонятно и неспокойно. Некоторые вещи – мебель – были сдвинуты со своих мест, полки на стеллажах наполовину опустели, в углу комнаты, у подножья мраморной статуи, в беспорядке громоздились какие-то ящики, узлы, коробки.

- Вот, решила со своим хламом разобраться, кое от чего избавиться. Что-то продам, что-то выкину… – Наташа вместе со мной оглядывала комнату. Вдруг она взяла с полки ту самую шкатулку с секретом, открыла ее, выбрала из того драгоценного хлама, которым я очаровывалась в детстве, несколько вещиц, бросила их в коробку на столе, а шкатулку с оставшимися в ней «драгоценностями» протянула мне: – На-ка вот, возьми. Бери, бери – это тебе…

Я машинально приняла шкатулку.
- Ну, что смотришь? Возьми еще что-нибудь – помоги мне навести порядок.
Я помотала головой.
Наташа усадила меня в кресло, сама села напротив, закурила. Теперь она смотрела мне в глаза прямо и серьезно:
- Ты не переживай очень. Все образуется… Все проходит…
- Непорядок проходит, – вдруг уточнила она и улыбнулась.
Наташа сказала мне, что сейчас у нее много дел, и сказала, что, когда освободится, сама мне позвонит, только это все равно будет очень нескоро.
- То есть, нет, не позвоню, конечно, – вдруг смутилась она. – Ну, ладно, я сообщу тебе как-нибудь. А пока не надо, не приходи. Договорились?
Я кивнула, все так же молча и в упор глядя на нее.
- Какая ты сегодня молчунья, – сказала Наташа. – Подожди, я шкатулку во что-нибудь заверну… – Наташа выхватила из груды узлов газету и тут я, наконец, сказала:
- Не надо.
Я встала, поставила шкатулку на стол, и вдруг из глаз моих брызнули слезы. Я отвернулась, чтобы Наташа не видела мое лицо, но она все равно увидела.
- Ну, вот, ревушка-коровушка. Что ты? Ну?
Потом мы вместе вышли на лестницу и я стала спускаться вниз, и Наташа молча смотрела мне вслед…

Март был все такой же снежный, но дни заметно удлинились, и на улицах становилось все солнечней. В иные дни закапывало с крыш. Зимние страсти, если и не забылись вполне, то уж, во всяком случае, остались где-то позади, а Наташа все не подавала голос. И однажды я не выдержала: свернула в знакомый переулок, в ту самую парадную и, задыхаясь от быстрого подъема по лестнице, нажала на кнопку звонка.

Дверь открыл незнакомый, средних лет мужчина, спросил:
- Что тебе, девочка?

И этот незнакомец, и то, что я услышала от него в ответ, все это было настолько неожиданно, что в первые мгновения мне почудилось, что я ошиблась этажом, попала не в ту квартиру. Но этаж был тот же самый. И мне было позволено зайти в Наташину комнату. Разумеется, и комната была та же самая, и в ней опять был беспорядок, но теперь устроенный из чужих вещей. Сразу бросался в глаза старый знакомый – высоченный стеллаж, заставленный этими вещами. Я все никак не могла прийти в себя, но мужчина куда-то торопился: коротко расспросив меня, он передал мне сверток, оставленный для меня Наташей. И все. С мертвым стуком захлопнулась за моей спиной дверь.

Когда я пришла домой, мама и соседка гремели на кухне посудой, оттуда же доносились шипение и треск поджариваемых на сковороде котлет. Я закрыла дверь в комнату, развернула сверток – в нем оказалась шкатулка. Я открыла ее и сразу увидела сложенный вдвое листок бумаги – это была записка для меня от Наташи:

«Я уезжаю. Далеко.
Когда-нибудь мы увидимся.

Наташа.»

Вечером я показала записку папе. Он прочитал, положил записку на стол и взял в руки шкатулку – открыл ее, задумчиво рассмотрел содержимое, потом закрыл и поставил на место. Вышел из комнаты.

Папа ушел от нас с мамой. Мама в последние дни стала неожиданно спокойной. И говорили они с папой тоже спокойно. А в тот самый, последний день, папа вышел в коридор, долго кому-то звонил, перезванивал, вернулся и стал выбирать и укладывать нужные ему вещи в большой чемодан. Наконец, закрыл чемодан и вынес его из комнаты в коридор.

Было уже поздно, я разобрала постель и легла. Лежала, слушала, как папа ходит по коридору, как опять кому-то звонит, и вот опять. Еще через некоторое время он зашел в комнату, но я тут же натянула на голову одеяло.

- Эй! – папа осторожно тронул меня за плечо – раз, другой. – Эй! Арза дрын!.. – он осторожно потянул на себя одеяло, но я не далась – вцепилась в одеяло изо всех сил. Папа постоял немного, помолчал. Тихо вышел из комнаты. Потом я услышала, как стукнула входная дверь. И сразу же в квартире наступила мертвая тишина.

Помню, Толя выстроил нас, семь человек, заик, в ряд посередине кабинета. Вдоль стены, сбоку от нас, стояли приглашенные им родители. Толя встал перед нами. Он приказал нам согнуть руки в локтях, развернуть на него ладони и раздвинуть и выгнуть пальцы, как можно с большим напряжением. Еще напряженнее. Еще! Вот так… Теперь, сказал Толя, если мы попытаемся ослабить напряжение в пальцах, опустить руки или совершить еще что-либо против его воли, то мы не сможем, например, ни расстегнуть, ни застегнуть пуговицу на пиджаке или платье. Он оставил нас так стоять и что-то объяснял нашим родителям, и те смотрели на него, как на Гудвина, волшебника великого и ужасного. Но я уже не слушала Толю. Я все думала, смогу ли я совершить эти действия с пуговицей или нет? И решила, что смогу, но не хочу – не было прежнего упрямства…

Толя велел нам опустить и встряхнуть руки.
- Теперь все! – сказал он нам. – Теперь тишина…

Потом Толя стоял, окруженный родителями, отвечал на их вопросы, что-то опять им объяснял, а я стояла и смотрела на него – через три дня мы должны были встретиться в последний, самый последний раз…

Так наступили три дня молчания. Когда-то я очень ждала этих дней, но теперь все во мне протестовало против той жуткой тишины, пустоты, которые я находила в себе и вокруг себя. Татьяна, предупрежденная мамой, с веселой многозначительностью подмигивала мне и прикладывала к губам палец, давая понять, что она тоже все про меня знает. Так же точно соблюдала Толины инструкции и мама: она старалась как можно меньше что-либо мне говорить. В первый день, желая выйти из этого невыносимого состояния, я попыталась нарушить запрет, попыталась ей что-то сказать, но мама в ужасе замахала руками:

- Тише! Что ты? Что ты?! Тебе же нельзя разговаривать!..

Помню второй день молчания. С утра я пробовала читать, но ничего не получилось: книги вдруг перестали быть интересными. Несколько раз звонил телефон – я подходила, снимала трубку и слушала, но звонивший почему-то молчал, не подавал голоса. Я постукивала пальцем по микрофону, как бы сообщая: «Я же не могу говорить – я должна молчать! Говорите же! Ну? Говорите!» Но меня не понимали и в трубке, после недолгой тишины, раздавались лишь короткие гудки. После обеда я уснула, вымотанная бездельем и скукой. Зато потом я весь вечер мучилась, неприкаянная, досадуя на себя за то, что проснулась раньше, чем следовало, а надо было бы спать, спать и спать. Потом мне вспомнились вдруг телефонные звонки, и я подумала, что, может быть, это звонил папа или даже Наташа – могла ведь она приехать в Ленинград по каким-то своим делам? Потом наступила ночь, и я долго не могла уснуть, истерзанная, измученная жаркой подушкой.

Помню третий, последний день молчания. Утром я просыпалась несколько раз, все в таком же прескверном состоянии. Я слышала, как ходила по квартире мама, и как потом она ушла на работу. Встала я очень поздно: голова была тяжелая, чугунная. С трудом дотащилась до кухни, умылась, вернулась в комнату и вновь свалилась на диван, от которого мне, похоже, никак было не отделаться.

Помню, я все лежала и лежала. Никаких желаний и мыслей не было. Впрочем, нет, вру! Было лишь одно невыносимо-неисполнимое желание: уснуть! Любым способом уйти, погрузиться в настоящий здоровый сон, который принес бы мне исцеление, который избавил бы меня от дикой, невыносимой тяжести, пустоты, проникших в каждую клеточку моего тела.

Когда я поняла, что хочу, я встала и нашла нужное мне лекарство. Упаковка была едва только начата мамой, и помню, как я, совсем уже ничего не соображающая, сидела и машинально вылущивала одну за другой таблетки из серебристой фольги. Каждую таблетку я запивала глотком воды. Потом я вдруг остановилась и подумала, что выпила их слишком много, что хватило бы двух или даже одной. Я отложила лекарство в сторону, и в это время опять зазвонил телефон. От неловкого движения стакан опрокинулся, упал на пол и, расплескав остатки воды, закатился под диван. Не было сил наклоняться и доставать его оттуда. Потом! Я опрокинулась навзничь, на одеяло, и уставилась в потолок.

Я не удивилась тому, что потолок был бумажный, потому что и стены и пол в моей комнате тоже были сделаны из бумаги. Я огляделась вокруг, но двери, которую я искала, не было. Меня и это не удивило: я знала, что глухая, без окон и дверей, камера, в которой я находилась, была не более, как только бумажным призраком, скрывающим от моих глаз бездонные сказочные пространства. Теперь мне не нужна была дверь, которую когда-то нарисовала мне Наташа. Теперь-то я знала, я помнила, что, стоит лишь прорвать или вообще разметать в клочья бумажные потолок, какую-нибудь стену или пол, и в любом месте я обнаружу за ворохом макулатуры пронзительно-иссинюю глубину с вихрями золотых искрящихся звезд. Но я не могла поднять отяжелевшей руки, чтобы проковырять в стене хотя бы дырочку и увидеть то, что знала.

Потом что-то чиркнуло у меня перед глазами. Я увидела какие-то штрихи, которые бесшумно в меня летели. Едва коснувшись моего тела, они тут же пропадали. И я увидела Неведомого – он стоял в углу и ждал.

Внутри меня вдруг возникло странное гудение. Стены сомкнулись надо мной и легли на грудь. Они спеленали меня в пульсирующий кокон.

Я уснула.

 
© А. Дюрис, 1985
 
Поделиться с друзьями: